Ждите ответа [журнальный вариант] - Юлиу Эдлис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одна только Катя, с общего согласия триумвирата, пребывала в полном неведении и вообще была отстранена ее же покоя ради от участия в каких бы то ни было делах банка. В ее епархию, на началах полной самостоятельности, входило лишь то, что касалось премии «Русского наследия», а это стало теперь делом неблизкого будущего. Одна Катя, с ее вечным и непреложным «о'кей», в который она веровала от младых ногтей, как чукча какой-нибудь в камлания шамана, пребывала в постоянно радужном и счастливом состоянии духа, совершенно не догадываясь о грозящем «Русскому наследию» светопреставлении.
Экстрадировать подозрительного иностранца, то есть выслать к чертям собачьим, на его трудно отыскиваемый не только на глобусе, но и на обыкновенной школьной карте остров резона у Фемиды с не то что завязанными глазами, а, напротив, с всевидящим и глядящим именно куда надо оком не было: он вполне сходил за тот самый заветный узелок, за который потяни только — и размотается вся ниточка. А поскольку следствие только началось и конца-краю ему было не видать, островитянин был подвергнут пока самому малому — с него взяли подписку о невыезде, да не из Москвы, не из России, а непосредственно из Тюмени, откуда, как известно, три года скачи — ни до какого праведного суда, да еще чтобы с присяжными заседателями, не доскачешь и где он остался один-одинешенек перед сонмом своих обвинителей и преследователей, как загнанная лиса перед сворой собак с плотоядно свисающими из пастей языками.
Но колесо, однажды запущенное, катилось все шибче и шибче, от завода к заводу на Севере, в Зауралье, по просторам Восточно-Сибирской беспредельности, от которой тем не менее до Арбитражного и, не приведи Господь, Верховного судов, не говоря уж о «Лефортове», рукой подать, а Уральский хребет вовсе не какая-нибудь линия Мажино или Маннергейма, даже не героически, хоть и не по собственной воле, одоленный Суворовым Чертов мост.
Оставалась про запас лишь тактика Кутузова — молча и со смирением ждать, пока не обернется чудом каким-нибудь известная избушка на курьих ножках и станет задом не к банку, а к лесу с его неисчислимой алчной нечистью чиновников и столоначальников.
Но когда к Налоговой инспекции и Генеральной прокуратуре дружно присоединились, будто более неотложных дел у них не было, Государственная дума и вся, сколько ее ни есть, свободная, совершенно независимая демократическая печать и одним прекрасным летним утром дело дошло до того, что мальтийского кузена, предъявив ему многотомное обвинительное заключение, из-под домашнего ареста перевели в самую что ни есть натуральную тюрьму, да еще тюменскую, с ее более чем скромным перечнем услуг, оказываемых заключенным — пусть даже не в качестве обвиняемых, а всего лишь подозреваемых, — всем троим пришло время прибегнуть к крайним и крутым мерам.
Нет, не троим даже, а четверым, поскольку от Кати уже ничего нельзя было скрыть или отделаться туманными намеками, и тут тихая эта, скромная и к тому же лишь наполовину американка высказала вдруг, да в крепчайших, пересыпанных усвоенной за время житья-бытья на новой родине ненормативной лексикой выражениях, то, чего от нее триумвират никак не ожидал. Выяснилось, что краеугольным камнем ее жизненного credo, как неодобрительно выразился Левон Абгарович, было абсолютное и непререкаемое законопослушание. Неуплата же вовремя и в полном объеме определенных законом налогов была для нее хуже первородного греха. Она пришла в неописуемое негодование, узнав о том, что, оказывается, творилось в «Русском наследии». Она была готова сама пойти в прокуратуру или куда там полагается в таких случаях в этой насквозь, до мозга костей воровской, чего она не отрицала, стране. Правда, виновного, заслуживающего в полной мере кары, она видела в одном мальтийском кузене, мужа и самого Абгарыча считая всего лишь обведенными вокруг пальца его жертвами, а не злодеями по собственной воле.
Но тут как раз пришла из родного ее штата Монтана срочная телеграмма с известием о болезни старика-отца, и она была вынуждена, махнув на все рукою, ближайшим же рейсом улететь за океан. Все трое оставшихся — кузен в своем узилище, Левон Абгарович, пестующий параллельно, как выяснилось, свои собственные планы — «спасение утопающих дело рук самих утопающих», и даже сам Иннокентий Павлович, надеющийся, что тесть проболеет еще достаточно долго, чтобы, по слову того же Абгарыча, все успело так или иначе «устаканиться», только обрадовались этому нежданному, но такому своевременному обстоятельству.
Улетая, Катя, глядя невидящими глазами на расписание отлетов и прилетов, поклялась, что нога ее никогда больше не переступит не только порога «Русского наследия», но и родного дома на Рублевке, а может статься, и вообще границ этого ужасного государства, где даже родной и любимый муж мог быть заподозрен в таком вопиющем преступлении. Выходя за турникет паспортного контроля, она обернулась к нему, помахала рукой и что-то произнесла — Иннокентию Павловичу послышалось, что это был все тот же ее вечный «о'кей», но сквозь рев самолетов на взлетной полосе было не расслышать ее слов, как и не разглядеть ее самое сквозь набежавшие на глаза жалкие слезы.
Левон же Абгарович, как всегда опережая события, загодя выправил себе армянский паспорт и назавтра уже ел аппетитный ереванский шашлык, заедая его свежей зеленью и запивая отборным коньяком. Впрочем, из горной и каменистой своей отчизны он предполагал немедля переметнуться на Мальту, а уж там со временем к нему присоединится и безутешная Катя, чтобы, естественно, с согласия Иннокентия Павловича, в четыре руки заняться там спасением денежных вложений — на паритетных началах, как он, не вдаваясь в подробности, поведал Иннокентию Павловичу.
Что же касается самого Иннокентия Павловича, то на следующий же день судебный пристав вручил ему заверенное государственной, с орлом о двух глядящих в разные стороны головах, печатью уведомление о строжайшем запрете выезда за пределы Российской Федерации.
И в тот же день, логически рассуждая, и даже более того — в тот же час, в то же судьбоносное мгновение на сцене должен был бы появиться наверняка лишь временно, из тактических соображений выпавший из игры не кто иной, как Иван Иванович Иванов — если верить, разумеется, фамилии и имени-отчеству, начертанным в красной книжице Государственной думы, — но его как корова языком слизала, ни слуха о нем, ни духа. Казалось бы, пробил наконец его час, и вот-вот раздадутся в осиротевшем «Русском наследии» тяжкие шаги командора, Иннокентий Павлович даже ловил себя на том, что с нетерпением ждет его — теперь-то, после отъезда Кати и, называя вещи своими именами, бегства и предательства Абгарыча, у него во всей многомиллионной России не оставалось ни единой живой души, которая была бы в курсе его бед и с которой он мог бы ими поделиться. Да, может быть, с И.И.Ивановым еще можно было бы договориться и прийти к какому-никакому, пусть и самому капитулянтскому и жалкому соглашению…
Но, вернее всего, напялив на голову свою шапку-невидимку, грозный «инкогнито» просто притаился, готовясь к последнему и решительному прыжку на жертву, а это могло произойти хоть завтра, но и, что было бы мучительнее всего, затянуться до бесконечности, и каждый день ожидания этого прыжка кончался для Иннокентия Павловича еще одной, до самого утра, обессиливающей, мутной бессонницей. А то и, приходило на ум Иннокентию Павловичу, может статься, что его вовсе и не было, привиделся, примерещился, вот как и тайный советник или упокоившийся на кладбище в Швейцарии миллионщик, как Михеич со своим с ног сбивающим пуншем…
И тут же озарило — да нет же, Михеич-то наверняка жив-живехонек, он один, к кому можно прийти и все рассказать и поплакаться без ложного стыда в черно-красную полосатую его жилетку!
20Пройдя, как и в прошлые свои приходы сюда, узким пространством между становящимся от времени все более негнущимся и тяжелым полотнищем и стеною дома, он нашел звонок на входной двери и нажал на него. Никто не отозвался. Он нажимал снова и снова, пока все тот же Михеич, на этот раз не в викторианском полосатом жилете и даже не в куцем мундирчике с вытертыми позументами, а в видавшем виды, засаленном, с вылезающей из прорех серой ватой дворницком ватнике, не приоткрыл узкой щелью дверь.
— По записи? — спросил он неприязненно.
Иннокентий Павлович не понял, что Михеич имеет в виду, но тут же заметил на створке, которую тот держал на отлете, до блеска начищенную медную табличку и успел на ней прочитать: «А.П. Ельянов. Дантист».
Не дожидаясь ответа, Михеич указал дорогу: «По лестнице вверх, первая дверь справа», все давешние лампочки-лилии, видимо, давно перегорели, в вестибюле стояла плотная тьма, и бывший камердинер разом растворился в ней, будто его и не было. Иннокентий Павлович по привычке уже поднялся вверх по лестнице, ничем уже не устланной, нашел дверь, за которой он уже дважды побывал. «А теперь вот — дантист какой-то…» — посетовал про себя Иннокентий Павлович и постучался в нее. На стук никто не отозвался, он толкнул ее. Дверь оказалась не заперта.